Стало быть, ломать голову не буду, а объясню Владимиру Ильичу как оно есть. Мол, виноват, но остаться в стороне не сумел.

Был и еще один вопрос, показавшийся для моих бывших начальников странным, а именно – почему губерния должна обеспечивать тех, кого отпускаем, не только пайком, но еще и проездными документами? Они же и так радехоньки обретенной свободе? Посему, пришлось даже слегка повысить голос на Тимохина, объясняя, что человека, просидевшего целый год в лагере, голым и босым отпускать нельзя, а следует дать ему хотя бы минимальный паек из расчета по фунту хлеба на день, и обеспечить проездными документами. А иначе, дорогие товарищи, мы получим всплеск преступности. Да, а еще и справки выдать, что содержались в Череповецком лагере с такого-то по такое-то число, с подписью и печатью, а иначе мы скоро получим их всех обратно.

Подготовка опросника, инструктаж заняли у меня два дня. И хотя гостиница, куда меня поселили, неплохая, а кормили в исполкомовской столовой не хуже, чем на Лубянке, я все-таки решил сходить в гости к тетушке. Надо же выполнять приказ товарища Ленина и пообщаться с народом. А тетка Степанида, чем не народ?

Просить у Тимохина дополнительный паек не позволила совесть, поэтому зашел на местный базар и купил у немолодого пейзанина брусочек сала фунта на полтора, а еще фунт сливочного масла. Хотел еще прикупить муки, но не удалось. Череповец, все-таки не Москва, и выбор поменьше, да и ассортимент победнее.

И вот я переминаюсь с ноги на ногу, обнимаясь с плачущей женщиной, радующейся появлению непутевого племянника и злюсь на себя за то, что не испытываю к ней никаких родственных чувств. И, когда зашел в дом, тоже не испытал никаких эмоций. Дом как дом, крепкий, но далеко не старый, вот и все. Сняв шинель и утвердив на вешалке шапку, принялся изображать деда Мороза.

– Теть Стеша, а я тебе подарки принес, – сообщил я, вытаскивая из начальственного портфеля сало и масло, а потом и изделие русских мастеров, вернувшееся на историческую родину.

– Володька, куда мне такое? – зарделась тетушка, но тотчас же пошла примерять платок. Посмотрев на себя в зеркало, довольно цокнула. – Вот, в церкву завтра пойду, скажу, цто племянник из Москвы привез.

Усевшись на скамейку, я с довольной улыбкой посматривал на прихорашивавшуюся тетушку, а она, бережно убрав павловский платок, принялась суетиться и греметь посудой.

– Володька, хоцешь яишенки?

– Конечно хочу, – обрадовался я. Уже и не помню, когда доводилось есть яичницу. – Только откуда такое богатство?

– Так я же вцера узнала, цто ты приехал, в деревню сходила, десяток яицек в долг взяла. Думала, а вдруг зайдешь?

– Ну, если в долг, тогда не страшно, я рассчитаюсь, – небрежно сказал я с видом богатенького племянника, приехавшего погостить к бедным родственникам.

– Я тебе по башке-то как дам! Не посмотрю, цто нацальник.

Тетушка замахнулась сковородкой, и я притих. Все-таки, несолидно, ежели целый начальник отдела ВЧК огребет по башке. Да и больно.

Чем хороша русская печь, так это тем, что можно обойтись безо всякихпримусов, – утвердить на шестке парочку кирпичей, поставить на них сковороду, а яичницу поджарить на лучинках. И скоро передо мной уже стояла замечательная глазунья, вилка и кусочек хлеба. Еще тетка отрезала по кусочку сала.

– А сама-то, тетя Стеша?

Тетка жеманничать не стала, а с явным удовольствием принялась есть яичницу с другого края. Когда с едой было покончено, сковородка убрана, а на кирпичах утвердился чайник, я спросил:

– Ночевать-то оставишь, тетя Стеша?

Может, не стоило бы и спрашивать, а сделать вид, что ничего не случилось, но я знал, что рано или поздно нам с тетушкой придется все вспомнить. И неважно, что она родственница не Олега Кустова, а Володьки Аксенова.

– Володька, не сердись на меня, дуру старую, – снова заплакала тетка и, похоже, собралась опуститься передо мной на колени.

– Тетя Стеша, да ты что? – испугался я, хватая тетушку, и прижимая ее к груди, поглаживая ее по спине, вздохнул: – Если нельзя, так и скажи, пойду я. У меня в гостинице номер есть, заночую.

– Дурак ты, весь в свою матушку-покойницу.

– Почему я дурак, да еще и матушку? – удивился я.

– Упрямый, потому цто, а понять не можешь.

Тетушка прорыдалась, отсморкалась и уселась напротив меня.

– Вовка, ты же цекист, сам все должен понять.

– Помню, – грустно усмехнулся я. – И про то, что у меня руки в крови, и перед соседями стыдно, что племянник чекист.

– Нет, ну ты тоцно дурак, – вздохнула тетка. – Я ведь, когда тебя выгоняла, из-за тебя и старалась.

– В каком смысле, из-за меня?

– Я же ведь в церковной двадцатке состою, в нашей церкви, древлеправославной, – горделиво заявила тетушка.

– Какой? – не понял я.

– А к той, к которой мы всегда принадлежали. Открылась у нас, аккурат в восемнадцатом, когда ты в цекисты пошел. Можно нынце в единоверцескую-то церковь и не ходить, своя есть.

До меня стало понемногу доходить. После отделения церкви от государства, храмы становятся общенародной собственностью, а юридическим лицом, заключающим договор аренды с городским исполнительным комитетом, на использования помещения для богослужебных нужд граждан, являются «общины» – двадцатки. Они же нанимают на работу священнослужителей. Значит, в Череповце теперь появились вполне официальные старообрядцы, да еще и со своей церковью?

– А сколько у нас в городе церквей теперь? Ваша, древлеправославная, а еще какие?

– Вот, наша, что на Покровском кладбище, – принялась перечислять тетушка, загибая пальцы, – потом «никонианская» – это в бывшем подворье Леушинского монастыря, на Воскресенском проспекте, есть еще две обновленческие – Воскресенская и Троицкая, только там они друг с другом собачатся, не пойми – одна церква, или разные, а в Благовещенском храме какие-то баптисты ныне.

– Это, что получается, на наш городок, аж пять разных конфессий?

– Кунфессия? – не поняла тетушка.

– Конфессия – это религия, или особенность вероисповедания. Вон, как вы и «никонианцы», или, если мусульмане, или иудеи.

– А, так есть еще синагога, – подхватила тетка. – Они под молельню старую баню приспособили[1].

– А евреи-то у нас откуда? – удивился я.

– Так кто их знает? – пожала плечами тетка. – Ну, появились и появились. А люди хорошие, работящие. Вон, акушерка теперь есть, двое зубных врачей. Пойдешь по Воскресенскому – ну, щас-то Советский проспект, там вывески – и граверы, и фотографы[2]. Все с обхождением, люди грамотные.

– Ясно, – хмыкнул я, хотя ничего мне было не ясно. Откуда столько конфессий в крошечном городе, и зачем их столько?

– Мы ж, поцитай, со времен протопопа Аввакума своей церкви ждали, как мне в двадцатку-то не пойти? А за тебя испугалась – я-то ладно, старая уже, а как начальство узнает, что у тебя родная тетка в церковной двадцатке? Знаю, цто коммунистам-то в бога верить нельзя. Ну, сейцас-то все перемешено, а все равно – прознают, цто ты у тетки квартируешь, цто скажут? Всяко уж по головке-то не погладят, да еще из цека выпрут.

Тетушка встала, подошла ко мне, обняла и прижала к себе. И мне отчего-то стало спокойно, словно в детстве.

– Эх, Вовка, у меня же кроме тебя никого нет. Знаешь, сколько я слез пролила, когда тебя выгнала? Но думала, что сам все поймешь, догадаешься. Мне-то ведь цто, я свое отжила. Ну, ты-то всегда нехристем был, как батька твой покойный, что с вас взять? Я уж и так за тебя молилась. А потом, когда ты в больнице лежал, пораненый? Я ведь к тебе много раз ходила, а эта, сучка твоя, Капка, меня не пускала. Мол, нельзя Вовочку волновать. У, стерва, убила бы ее.

– Так убивать-то зачем? – хмыкнул я. – Может, она как лучше хотела?

– Как лучше… Знаешь, цто она мне заявила? Мол – когда твой Вовка выздоровеет, мы поженимся, дети пойдут, тогда придется тебе, тетка, с дома съезжать.

Интересные подробности. Мне она про это ни словечка не сказала.